Камов и Каминка - Страница 35


К оглавлению

35

Сюда, в это помещение, словно через невидимую воронку сосредоточенной тишины, стекало время средневековых аптек, алхимических лабораторий, монастырских скрипториев и конечно же тех старинных, ничем от этой не отличавшихся печатных мастерских.

Здесь, в этом благородном рабочем пространстве, не было места артистической богеме с ее петушиным бахвальством, дешевым гонором и безграничными претензиями. Здесь художника оценивали по степени владения своим мастерством так, как это было во времена Античности, Средневековья, Ренессанса. Здесь в расчет брались не разговоры, не слова, а твердость руки, острота глаза, движение линии, характер пятна.

Печатник семнадцатого века и Сидон говорили на одном языке и, в сущности, мало чем отличались друг от друга.

– Я что-то не понимаю этой повальной озабоченности новизной и современностью, – как-то сказал Сидон. – Честно сказать, когда я слышу слова «новый», «альтернативный», я знаю, что будет то же, что было, только хуже. Искать надо не новизну, а истину, и при условии, что ты будешь честен, отважен и достаточно упрям, то – если тебе повезет, удачу нельзя сбрасывать со счетов – в силу того, что ты живешь в еще не бывшую, определенно новую эпоху, да и сам ты уникальный, ранее не бывший и никогда не могущий повториться набор генов, результат твоих поисков неизбежно будет новым и оригинальным. И, что главное, будет истиной, а не фальшивкой.

Ровно в час дня все оставляли работу и садились за большой деревянный стол обедать. Еда была легкой, неприхотливой: хлеб, салат, хумус, тхина, сыр, маслины. По традиции приглашенный художник приносил к столу что-нибудь приготовленное им самим. Приношения художника Каминки – он настропалился на разный манер мариновать сардины – встречались одобрительными гримасами – обедали молча. Только Арик порой начинал разглагольствовать на какую-нибудь тему, все больше о животных, коих он был большой любитель, или сообщал о том, что по тому или иному поводу сказала его жена Талила, женщина с синими глазами и крашенными хной волосами, по мнению Арика и остальных, отличавшаяся мудростью и прозорливостью. Остальные молча жевали, время от времени вставляя какое-нибудь междометие, долженствующее отражать согласие, сочувствие, удивление, одобрение и тому подобное, но по большей части ограничивались кивками головы, движением бровей и прочей минимальной мимикой, вполне удовлетворительно передающей их реакцию на услышанное.

* * *

После недолгих поисков Каминка нашел бесплатную стоянку в одном из переулков Меа Шеарим. Толкающиеся узкие улочки, темные пятна немытых окон, кривые, покореженные мостовые, стены, густо оклеенные объявлениями, грязь, очевидная, даже не пытающаяся как-то приукрасить себя нищета, болезненные, бледные дети, опасливо глазеющие на чужаков, плотно закутанные, несмотря на жару, женщины и мужчины в черных кафтанах и полосатых халатах – Камову с трудом верилось, что вокруг него не декорация к историческому фильму о польско-еврейском местечке начала девятнадцатого века, а начало века двадцать первого.

Показав товарищу мастерские и познакомив его с мастерами, художник Каминка отвел его к своему рабочему месту. Он как раз заканчивал серию под условным названием «Кимоно». Для начала он взял уже использованную плату и вырезал из нее т-образную, напоминающую то ли рубаху, то ли кимоно форму. Способность платы, сколько ее ни чисти, помнить, хранить то, что было на ней раньше, приводила художника Каминку чуть ли не в мистический восторг, к тому же в отпечатках давала эффект дорогого его сердцу палимпсеста. И хотя все пятьдесят работ были отпечатаны с одной доски, каждая работа была другой, ибо каждый раз заново использовал художник новые техники, новые ходы. То он прежде, чем делать оттиск, красил бумагу акварелью, иногда использовал технику Chine-collee, иногда клал между бумагой и платой разные вещи – листья, ветки, цветы, например. Результаты, как правило, были неожиданны, ибо предугадать их не было никакой возможности, но вся серия вместе создавала ностальгический образ утонченной, хрупкой, изысканной культуры, чей язык давно утерян, но существование не подвергается сомнению, так же как и существование таинственного мессиджа, понять который не представляется возможным, но важность и значительность невозможно не осознать.

Художник Камов, медленно, внимательно разглядывая, перебирал листы. Когда-то, в Ленинграде семидесятых, он так же внимательно и заботливо пестовал прибившегося к нему, влюбленно на него смотрящего, тогда еще далекого от самостоятельного взгляда на мир и себя, зеленого, самого юного участника выставки в ДК имени И. Газа.

Он частенько повторял Каминке: судить художника, как говорится, следует по законам, им самим над собой признанным. И конечно, можно согласиться с тем, что, как любят говорить в наше время, искусство – это игра. Или, точнее, и игра тоже. Но игра не может существовать без правил. Есть много игр с мячом. В одной, допустим, мяч разрешается пинать ногами, но никому, кроме двух игроков, не разрешается касаться его руками. В другой почему-то всем можно касаться его руками, но упаси боже дотронуться до него ногой. Почему? Потому что иначе не будет игры. Потому что все культуры, отношения, цивилизация начинаются с табу, начинаются с запретов. Да, правила, законы устанавливаются художником, но он же первый обязан им подчиняться. Свобода – это не произвол. Настоящая свобода обитает в рамках правил, в рамках канона. Бах не указывал всякие там морденты, форшлаги – он был занят делом, а эту мелочь оставлял на волю исполнителя, да еще давал ему возможность показать себя, порезвиться в каденции, им самим, исполнителем, придуманной. Вот это и есть свобода. А какой-нибудь Стравинский придушил бы дирижера, если тот хоть на йоту отклонился бы от его точных указаний. Поэтому джаз ближе к Баху, чем Стравинский и прочие создатели авангардной серьезной музыки…

35