– Сам ты схоластик, – буркнул Каминка, – не хуже…
– Все, что интересует мразь, вроде этого твоего Стиви, – словно не слыша, продолжал Камов, – это успешный маркетинг идеологии и власть. И в этом они ничем не отличаются от тех, кто нас гонял при родимой советской. Ты определение соцреализма помнишь?
Художник Каминка кивнул.
– Ясное дело! Такое не забывается. Как там: стиль реалистический по форме и социалистический по содержанию. И твой губошлеп…
– Ну почему мой? – слабо возмутился художник Каминка.
– Потому что твой, – отрезал художник Камов. – Помнишь, он сказал: нас не интересует, что они умеют, нас интересует, что у них в голове. Чем это отличается от «социалистическое по содержанию и реалистическое по форме»? Да ничем: и те и другие разделяют форму и содержание, что равноценно отделению головы от тела. А голову от тела отделять нельзя. То есть можно, конечно, но уже после этого не жди, что объект твоих опытов будет жизнеспособен. Возьми портреты одного и того же человека, хоть Воллара. Сезанн, Ренуар, Пикассо – при внешней узнаваемости Воллара, разный формальный подход создает порой диаметрально противоположный смысл. Что же до моих работ, то ты, конечно, волен поносить их сколько угодно. Но ты не можешь обвинить меня в спекулятивности, в желании заработать, в трусости.
– Вот-вот, – перебил его художник Каминка, – там, где европеец для понта на прием вместо галстука наденет на шею сливную веревку от унитаза и тем удовлетворится, там русский человек на этой веревке из принципа и удавится.
– Может, и так, – равнодушно сказал художник Камов, – да только, по мне, это честнее, чем зарабатывать подлостью, и уж наверняка лучше, чем как некоторые самовлюбленно занимаются мародерством.
– Мародерство, ты это что имеешь в виду? – натянуто спокойным голосом произнес Каминка.
– Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду.
Каминка оторопел: он ничего не крал у Камова!
Это он сам, Камов, предложил розыгрыш, в результате закончившийся катастрофой! А может – дыхание, превратившись в жесткий, колючий комок, застряло в горле вжавшегося в стену Каминки, – а может, Камов имеет в виду вовсе не эту идиотскую шутку, а его, Каминки, работу, то, на что он потратил всю свою жизнь?
Обида кипящей волной захлестнула художника Каминку: хорошо, пусть все, что сделал он, сводилось к кропотливому, любовному изучению и заимствованию у тех, кого Господь наградил талантом смотреть и видеть, что из того? Он не шел своей дорогой не потому, что ему не хватало смелости, но потому, что он ее нигде не видел. Он не был звездой, он, подобно луне, светился чужим светом, но его вины в том не было. Называть это мародерством? Самовлюбленно! – это про него, человека, который ежедневно, ежечасно поедом себя ел за отсутствие таланта, смелости, благородства, щедрости – всего того, чем в избытке обладал его друг. Друг?..
Художник Каминка вскочил на ноги, губы его дрожали, он должен был что-то сделать, только не знал что. Неожиданный удар полностью его дезорганизовал, и он стоял, нелепо задрав к потолку голову с плотно стиснутыми веками, расставив сжатые в кулаки руки…
За дверью послышался шум, затем резко щелкнул замок, дверь распахнулась, и в комнату ворвались два человека в балаклавах, таща с собой третьего, в форме охранника музея. Руки его были схвачены наручниками. Один из двух людей в масках, огромный, широкий, встряхнул охранника, ухватил левой лапищей за подбородок, а правой зажал череп. Второй, среднего роста, опустил на пол лыжи, которые держал в левой руке, и быстро замотал охраннику рот клейкой лентой. Гигант легонько толкнул пленника, тот отлетел и, ударившись о стенку, молча сполз на пол.
– Вот так-то лучше, – мягко сказал гигант. – Полежи подумай. Добрый вечер, господин Каминка, и вы, господин мой. Как дела?
Художник Каминка ошеломленно молчал.
– Ну, мастера искусств, – раздался сухой голос, – давайте-ка по-быстрому. Держаться меня. Раз-два. – Человек сунул поднявшемуся Камову лыжи: – Твое? Вот и носи сам. А сейчас, пацаны, делаем ноги.
Быстрым шагом – Камов бежать не мог, и гигант практически тащил его на себе – они по тускло освещенным коридорам, мимо запасников и мастерских, прошли к выходу. В проходной на полу ничком лежали тела пятерых охранников; художник Каминка побледнел и почувствовал, что ноги отказываются служить ему.
– Не бзди, маэстро, живы они. К утру проснутся. – Сильные руки встряхнули его. – Не хватает, чтобы именно сейчас ты мне отключился. Ну-ка, возьми себя в руки, живо! – Человек стянул балаклаву. – Выходим.
Художник Каминка совершенно не удивился, увидев перед собой Гоги. Рядом Муса поддерживал ловящего ртом воздух художника Камова.
– Идем спокойно, народа в это время здесь никого, – скомандовал Гоги, и они ступили из прохлады музея в жаркую мокрую вату тель-авивского вечера.
За углом Гоги, покрутив головой, подошел к черному джипу, поколдовал с ним пол минуты:
– Сюда.
Машина рванула с места, выехала на бульвар царя Саула, затем на улицу Каплан, и с нее свернули на Аялой. Два раза, один – в районе старой автобусной станции, другой – в Холоне, они поменяли автомобили.
На последнем синем седане, мимо Кольбо Шалом по узким улочкам они проехали в сторону моря, припарковались на пустой стоянке между морем и рынком Кармель.
– Выходим, – сказал Гоги и выскочил из машины – Муса, ты позади. Спокойно идем. Прогуливаемся.
Они вошли в сеть крохотных переулков, оплетающую рынок, и через пять минут ходьбы оказались в узком тупике. Влажный воздух был пропитан запахом моря, гнили и кошачьей мочи. Гоги трижды стукнул в крашенную синей масляной краской железную дверь и как-то по-особому свистнул.