Он замолчал. Молчал и Каминка.
Прошло несколько долгих минут. И снова тишину нарушил глубокий негромкий голос Камова.
– Ты помнишь концерт, на котором мы были с Колей Благодатовым?..
На этом месте мы прервем монолог художника Камова, поскольку читатель, скорее всего, с господином Благодатовым не знаком, и поэтому на всякий случай сообщим ему, что Николай Благодатов был одним из самых удивительных, может быть, только в России и встречающихся людей. На жизнь он зарабатывал инженерным трудом, но всем сердцем, душой, всем своим существом жил исключительно искусством, к которому питал неодолимую страсть. Коля (читатель простит нам душок фамильярности, свозящий в употреблении сокращенного имени: с этим человеком мы знакомы не один десяток лет) коллекционировал живопись, что в те давнишние, шестидесятые и семидесятые, годы было делом совершенно не ординарным. Художники из чувства уважения к нему, а может быть, потому, что видели в нем некоего своего рода юродивого, продавали ему работы за символическую цену – скажем, рублей за десять. Коля аккуратно выплачивал эту сумму в рассрочку полгода. Помимо коллекционирования, а на деле покровительства искусствам, Благодатов был изрядным меломаном. Однажды Коля пригласил художников Камова и Каминку на концерт заезжего московского пианиста Алексея Любимова. Историю об этом концерте мы сейчас и поведаем читателю, ибо без знания оной дальнейшие слова художника Камова будут ему, скорее всего, непонятны.
Итак, три товарища отправились на концерт, в программе которого около каждого произведения было отмечено: первое исполнение в СССР. Одно за другим бешеными аплодисментами встречала аудитория дотоле неслыханные в России шедевры современной музыки Штокгаузена, Булеза, Кейджа… Но вот, когда закончилось первое отделение, неожиданно для всех Любимов уселся за фортепиано. Чем вызвал немалое удивление – все же бисы принято играть после второго отделения. Но еще большее удивление вызвал не сам факт биса после первого отделения, а выбор оного: противу всяких ожиданий Алексей Любимов сыграл самое затасканное произведение, конкурировать с ним могли бы разве что полонез Огинского и «Танец маленьких лебедей». Из-под пальцев пианиста поплыла в зал бесхитростная, трогательная мелодия, на первом году обучения, спотыкаясь и фальшивя, ее вымучивает каждый несчастный ребенок, которого заботливые родители усаживают за пыточный инструмент под названием фортепиано: «К Элизе» Бетховена.
Второе отделение являлось продолжением первого: все те же Кейдж, Булез, Штокгаузен… Вряд ли бывший дом Вильегорского слыхивал шквал аплодисментов, подобный тому, что по окончании клавирабенда произвела в тот вечер гордая своим приобщением к шедеврам мирового авангарда элита просвещенной питерской публики. А когда овация достигла апогея, Любимов снова сел за рояль. Напряженная тишина сковала зал. Пианист задумчиво поднял руки, на томительную секунду задержал их над клавишами, медленно опустил, и снова в зал полились простодушные звуки «К Элизе» Бетховена… Вот, собственно, и вся история. А теперь, поскольку читатель обрел необходимый для понимания речи художника Камова фон, мы продолжим ее излагать.
– Чем был этот бис? Предупреждением? Призывом? В детстве я читал одну корейскую сказку. Возможно, и тебе приходилось ее читать. Не так уж много книг тогда выпускалось. Может, вспомнишь, это был сборник китайских и корейских сказок в красной, темно-красной обложке. Речь там шла об одном крестьянине, который по каким-то своим делам отправился в город. По дороге он увидел огромную змею, приготовившуюся сожрать беспомощных птенцов. Голубка, ничего не могущая сделать, беспомощно кружила над гнездом. Пожалел крестьянин птенцов, выхватил нож и убил змею. Дела задержали его в городе, и на обратном пути, чтобы не блуждать в темноте, он решил заночевать около придорожной церкви. Подложил под голову котомку и уснул, а проснулся на рассвете в объятиях огромной змеи.
«Не убивай меня, что я сделал тебе?», – взмолился крестьянин. «Ты убил моего мужа», – прошипела змея. Плача, стал умолять крестьянин змею отпустить его. «Хорошо, – глумливо ответила змея. – Если до первого луча солнца церковный колокол зазвонит, я тебя отпущу». Горизонт уже начал светлеть. Редеющая тьма сменилась глубокой синевой, затем восток стал алеть, до появления солнца оставались считаные минуты, и вдруг один за другим раздались сперва слабые, а потом все более громкие звуки колокола. С жутким шипением змея распустила сковывавшие несчастного кольца и исчезла. А когда солнце взошло и залило землю светом, крестьянин увидел под колокольней мертвую голубку с разбитой в кровь грудью… С тех пор я знаю: без крови колокол не звонит. Искусство замешано на крови, правда, не так, как у этого дешевого французского красавчика… Ты в Берлине бывал?
Художник Каминка кивнул головой, и хотя художник Камов по причине того, что уже совсем стемнело, кивка видеть не мог, движение каким-то образом было им почувствовано и он продолжил:
– Значит, был в Еврейском музее. Он на первый взгляд предлагает метафорическое решение. Обман, как и все у них. Метафора, хочешь, скажи «образ» – разница-то какая, – это пространство, которое человек обживает, обнаруживая и сознавая, нарабатывая в меру своего таланта, опыта, душевных свойств все новые и новые связи. Ну, как у Ломоносова: сопряжение далековатых понятий. Тебе же под видом метафоры предлагают подлость: комфортабельную прогулку в газовую камеру с гарантированным хеппи-эндом магазина сувениров на выходе. Удивительно только, как там они в качестве сувениров не торгуют, ну, если не аутентичными, так копиями стриженых волос, детских туфелек и стирального мыла из человеческого жира. Мои объекты никому ничего не навязывают. Они становятся частью природы, меняются вместе с ней. Я не нагружаю их текстом, интерпретациями. Если Малевич оторвался от изобразительности, я возвращаю объект в изобразительность. Вспомни слова этого мерзавца: «Мы отменяем все запреты, мы отменяем все табу». А знаешь, что за этим стоит? Война с культурой до полного ее уничтожения. Ибо любая культура начинается с табу. Воюя с культурой, они на самом деле воюют с жизнью. И не случайно они спекулируют понятиями равенства, демократии. Полное равенство это хаос, то есть смерть, а жизнь – это иерархия, организованное неравенство. Существуют животные, которые, когда популяция разрастается чрезмерно, совершают самоубийство, дабы она сократилась до нужных размеров. Вполне возможно, нечто похожее происходит сейчас с человечеством, и постмодернизм вкупе с политкорректностью являются не чем иным, как орудием коллективного самоубийства. Их схоластические упражнения, даже если результат на первый взгляд идентичен моему, к жизни отношения не имеют. То, что труповозка обеспечена хорошим холодильником, вовсе не значит, что внутри находятся живые люди.